Беркем аль Атоми




Мать Ночная Москва

26 апреля 2017

— Ну вот, завтра меня повезут развлекаться. — не пожелала вдаваться в подробности Дуня, всегда немного стеснявшаяся разбирать свои личные дела даже с ближайшей подругою, однако на сей раз ей пришлось отчитаться с полнотою, навевающей невольные ассоциации с допросом в каком-нибудь в СМЕРШе: и кто во сколько кому позвонил, и что было сказано сначала, а что потом, и куда приедет забирать, и куда повезёт…

— А вот с этим, кстати, и проблема, Лесь. Было сказано про ‘любые пожелания’. Вот и думаю теперь, что мне завтра должно внезапно взбрести в голову и чего бы мне надеть под такое дело.

— Ну и что надумала? А-а, Максимовна! Привет, подруга! Залазь, только колготки осторожней…

— Да в том-то и дело… Куда? Дяги нет давно. Эх, Дяга моя любимая, на кого ж ты нас покинул… В Джипсю я его не потащу… На Крышу, если погода будет — ну да, в общем нормальный вариант конечно, но больно уж там много по вечерам всякой молодежи резвится, на Крыше только днём хорошо… Фэмоус накрылся, в Фантомасе опять программа дурацкая, ничего не надумывается…

— Вот и не думай! Чего тут думать? Заявляйся по максимуму! Пусть сразу проявится до донышка!

— Ну и как это, ‘по максимуму’?! — взвыла Дунька, упорно не желающая принимать до конца уже давно устоявшееся и полностью себя оправдывающее обыкновение московских девушек всячески испытывать претендентов на высокое звание Серьёзного Варианта. — Что мне, в Соху проситься? Вдруг или на ходу организовать не получится, или там например тусят какие-нибудь морды, напряжные для него, — да те же бывшие, например, знаешь ведь, бывает же такое. А ставить его в дурацкое положение тоже как-то не хочется. Да и как я там буду смотреться, в платьишке за сраную полторашку и простеньких булгарёшках, когда вокруг будут топыриться доченьки во всяком ванклифе?

— Да ладно, там как везде большая половина обычные малолетки в единственной шмотке из двух приличных! А что доченьки, — ну да, доченьки, и что?! Это теперь ты должна ломать себе голову, как бы ему не опростоволоситься? Вот пусть и думает, почему на его машинёшке видите ли дипномера висят, и в то же время на его девушке платье за штуку! — взорвалась Леся, с каждым годом все глубже убеждающая себя в ‘Мужчина Должен!’, и, судя по всему, добившаяся на сем поприще полного чистосердечия. — Нашёлся тут, понимаешь! Дипломат он, смотрите на него! Если дипломат — всё, родной, давай! Соответствуй! Так что не парься, Дунях. Нефиг с ними париться, пусть они парятся. Я своему так и сказала прошлый раз, мы тогда с его приятелем каким-то в Раю отвисали — а не хочу я ничего знать, давай, выкати им сколько там надо, хочу мол ложу и мумм пятилитровый, и чтоб Земфира ещё разок вышла…

— Погоди, это которому, пенсионщику или мотоциклисту?

— Пенсионщику, конечно… — Леська неаккуратно ворохнулась, тотчас рассчитавшись за неосмотрительные движения: — Фу, Максимовна! Ты чо творишь-то, дура старая?! Больно же! Ну и иди нафиг… А чё пенсионщик, он такой в отмазки, а я смотрю, отмазывается без уверенности, ну и дожала — ничего, мол, подумаешь, какая-нибудь Бурятия получит пенсию чуть попозже. Перетопчутся как-нибудь, зато девушке сколько удовольствия.

— И что пенсионщик? — смеясь, простила подругу Дуня.

— Да куда он денется, ивента подозвал и все устроил. Ух я тогда и назюзюкалась, телефон просрала где-то, всю тачку ему ухайдакала… А потом ещё прощения заставила просить, за то что дал мне так нажраться!

— Ну ты коза… — прыснула Дунька. — Ну и как, простила?

— Ну… Наверное, да. — кротко улыбнулась Леська, сунув Дуньке под нос снятое с пальца колечко с небольшим четырёх-пятикаратным изумрудиком в окружении бриллиантовой мелкоты. — Как тебе, няшненько?

— Ага… А ну дай примерю! Металл как хорошо подобран, кожа рук сразу светлее кажется…

— Точно, а я что-то и не заметила… Хочешь, кстати, возьми на выгул?

— Да у меня к нему вроде и нет ничего…

— Да ладно! У тебя как обычно, ‘ложить некуда, а одеть нечего’. Ты, кстати, зря так про то платьишко, оно тебе очень даже вполне. Это же ты про то красное, что мы с тобой в Ринашентре покупали?

— Не, это другое, Эрве Леже. Тоже с Квадрата Дуры, это когда я осенью без тебя летала, и что-то в самый несезон так удачно сейл подвернулся. Иду, смотрю — висят бандажечки, и что-то взгляд как-то сам зацепился, ну знаешь же, как я ко всякому типа Сони Рикель, а ценники какие-то чуть ли не манговские. Хотела ещё мимо пройти, думаю, наверняка разводка чтоб только зашла, дёшево только на витрине для заманухи, а зашла — да, действительно, ну и попримеряла немного.

— Так, подруженька, а почему это я его не видела? Ну-ка давай показывай! — тут же заинтересованно вскочила Олеська, практически насильно утянув подругу к шкафу с боевой амуницией для вечной женской войны за маленькое личное счастье.

* * * * *

С местом культурного отдыха всё неожиданно решилось само собой: своевременно напоенный пивом Пельмень, самим своим холостяцким образом жизни обречённый на тесное знакомство с московской индустрией досуга, очень вовремя вспомнил о бывшей сослуживице, и просто так, от души да чтоб попусту не пропало, закинул на дунькину рабочую почту pdf-ку с непригодившимися инвайтами на бармен-шоу в Four Season, сопроводив подарок неожиданно милым пожеланием. От дружеского участия посреди ледяной пустыни юротдела на сердце отчётливо потеплело, и мягко улыбнувшись, Дунька отправила инвайты на принтер, посылая Пельменю ответный Луч Добра: ‘Хороший всё-таки ты парень, Пельменище, пусть у тебя сегодня тоже случится что-нибудь приятное…’

— Ух ты, на барменский батл в Bar Moscowsky… Даже Штифано будет участвовать…- восхищенно протянула Дунькина помощница, косясь на лезущий из принтера лист; и, немного помявшись, всё же решилась: — Н-да, хотелось бы попробовать Москоу Мул от Геворкяна! А у Вас только два, Авдотья Михайловна?

— Увы, Даш. — попыталась не развивать тему Дунька, но текучки было немного, её девочки, не рискуя лезть в инстаграмчики при живом начальстве, с самого утра занимались откровенным растягиванием на полчаса пятиминутных дел, и потому конечно же не упустили полуофициальной возможности ‘немного отвлечься’, дружно зачирикав на излюбленный мотив московского офисного планктона, при этом с обезоруживающей откровенностью бросив изображать рабочее усердие.

И надо сказать, Дунька не пожалела о малодушно попущенном нарушении трудовой дисциплины: личный состав ее крохотного подразделения оказался настоящим кладом всякой профильной информации, с тою лишь оговоркою, что выбираться на клубные мероприятия в реале девочкам удавалось хорошо если пару раз в году. Однако ‘тырнеты рулят’, и о протекающей где-то там московской ночной жизни девочки знали буквально всё, — и где нынче кто играет, и кто с кем тусит, что нынче в тренде, где что надо заказывать, а где чего не стоит — в частности, Дуньке довелось узнать, что побывать в запланированном на сегодня месте и не заказать там какого-то ‘мула’, причём почему-то обязательно в ‘медной кружке’, есть примерно такой же страшный харам, как не увезти из Парижа множества своих фотопортретов на фоне тамошней радиовышки.
Едва дождавшись конца рабочего времени, Дунька беспощадно отправила подчинённых по домам, навестила душ и кинулась разбирать прихваченные с утра пакеты с боевой амуницией. Её ежедневная норка с консервативной стоечкой повисла в шкафу до завтра, и на стол легла расправляться броская золотистая блюмариновская коротышка. Комок рабочих колготок стыдливо спрятался в нижнем ящике стола, уступив место романтичным чулкам с мэзоновским гарнитуром, поверх которого Дуньку возбуждающе охватила простенькая бандажечка, так удачно подвернувшаяся в Милане. Преобразившись из офисной крыски в обременённую вкусом тусовщицу, Дуня водрузила на стол лампы с зеркалами и погрузилась в медитативное таинство мейкапа: до назначенного рандеву на Манежке остаётся каких-то три с небольшим часа, а на салоны надежды нет, — сколько ни созванивайся, когда приедешь, там обязательно окажется очередь, да ещё неизвестно сколько протелепаются, надёжнее уж самой. Нацепив серьги с мелкими бриллиантиками, Дунька раз-другой крутанулась перед зеркалом и застыла в лёгкой задумчивости. ‘Ну и как, Авдотья Михална? Не такой уж мы с вами и колхоз, как вы считаете? И вы тоже? Ну, это радует… И кстати Леська права, мои сиротские булгарёшки очень даже неплохо строят с её колечком. Да не такие уж они и ‘сиротские’, прямо уж скажем… Что ж, в целом вроде как более-менее сносно… Итак, трепещите же, кавалеры — старая охмурялка Явдоха снова на тропе войны!’

Примерно через час спустившаяся в холл юридического корпуса Дама овеяла глазеющих из-за пульта ночных охранников томным и немного декадентским отзвуком своего ночного аромата для ответственных случаев, одарила мимолётной улыбкой и скрылась за дверями.

— Ишь как причепурилась-то. — пробурчал в усы старший, провожая затуманившимся взглядом габариты Дунькиного Жучка, удаляющиеся по аллее. — Видать, куда-то позажигать собралась.

— Наверное. — безучастно отозвался молодой, тупо глазеющий на грудастых блондинок в какой-то мусорной газетёнке, но старший не угомонился, и всё-таки втянул напарника в обычную дискуссию на тему ‘настоящие ли у них брюлики, или всё же подделка’, всё так же обычно закончившуюся на ‘а х.. их знает, но скорей всего всё-таки левые, потому дешовше раз в десять, а с виду кто их там разберёт, так что понты практически те же’, и охрана снова умолкла, вяло прислушиваясь к едва различимым шумам покинутого людьми здания.

— Вот сколько смотрю на них, никак не привыкну. — задумчиво прервал молчание старший. — Ты вот эту помнишь, которая прошла? Ну, в смысле какая она днём?

— Да что-то не очень. Это ж вроде новенькая?

— Ну да. Вместо той, маленькой-рыженькой с третьего этажа, помнишь? Та в декрет, теперь эта вместо неё.

— А, помню рыженькую. Белая БМВ-копейка, сама русская, а фамилия хачёвская. Залетела значит от своего хача, хы-хы. А эта вместо залётчицы, значит.

— Ага. Месяца ещё не отработала. Так я чего говорю-то: на них в рабочее время глянешь, — ну баба и баба, и посисястей видал. Ну не старая, ну более-менее в форме, жиры ещё не висят, но в общем ничего такого, баба как баба. А вот как причепурятся, так сразу ну прям такие сексбомбы, хоть прям здесь заваливай. Ну, не все, конечно; так, некоторые.

‘Вот эта например’ так и не прозвучало, но всё было понятно и так, и охранники немного посидели в тишине, думая каждый о своём.

— Эту даже не завалить охота, а чё-то такое… Ну как бы… — начал было молодой и едва не завис, не справляясь с подбором слов для выражения чего-то неповседневного, но, тем не менее, старший коллега прекрасно его понял:

— Сразу обидно, что не тебе таких за сиськи дергать, ага? — беззлобно поддел молодого усатый. — Ну дык. Она-то ишь какая цаца, а у тебя ни фрака на рояле, ни кадиллака белого.

— Ну, что ж теперь делать. — молодой деревянно изобразил нечто вроде стоического безразличия. — Не всем по жизни кадиллаки достаются.

Зато кадиллак достался Дуньке, да ещё в самый ненужный момент: стоило ей вырулить с Охотного на уставленную полицейскими загородками площадку перед ‘Москвой’, и сунуть Жучка в единственный оставленный проезд, как она сразу же упёрлась в зад этой длинной угловатой колбасе, водитель которой был очень занят общением с подошедшими полицейскими. Как видно, показать сотрудникам ему было нечего, вот он и убеждал пропустить его к зданию отеля в виде исключения из действующего здесь общего правила. Время отщёлкивало минуту за минутой, Дунька заглушила двигатель и даже успела выкурить сигаретку, а полицейские всё так же неспешно общались с водителем кадиллака, отнюдь не торопясь куда-то его пропускать. Вот уже и подошёл назначенный срок, и за этот небольшой промежуток Дуньку с незадачливым кадиллачником, продолжающим упрямо стоять перед гаишниками, уже явно уставшими дарить его своим вниманием, обогнуло несколько машин, перед которыми полицаи безо всяких разговоров спешили раздёрнуть в стороны свои хиленькие трубчатые препоны.
От унылости этого ожидания у Дуньки даже созрел дерзкий план завестись, дождаться следующего вип-проезжальщика, да и прошмыгнуть за ним мимо полицейских, — ну не станут же они кидаться за ней в погоню, верно? Что тут собственно такого, ну прошмыгнула девушка и прошмыгнула, чего уж теперь — сумела, значит; стеречь надо было лучше…
Заведя машинёшку, Дунька дождалась появления у загородок следующего VIP-а, которым оказался огромный наглухо затонированный внедорожник, и вывернула руль, готовясь быстренько юркнуть впритирку за этим Чорным Ледоколом, и когда полицейские растащили свои загородки, едва не устроила себе весёлый вечер, чуть не совершив глупейшее ДТП: оказывается, за огромным чёрным слонярой дожидался проезда какой-то крошечный спортивный кабриолетик, даже меньше Дунькиного Жучка, и Дунька за малым не въехала ему в левый бок.
‘Да твою же мать! Курица слепая!!! Я ж его чуть не раздавила!’ — едва не оторвав селектор, Дунька вернула Жучка на место, и скорее сняла с газа занемевшую ногу. Руки её тоже онемели и затряслись, и всё тело тут же покрылось отвратительным холодным потом, так что пришлось вынимать салфетки и аккуратно промокать лоб и шею. Рассматривая себя в зеркало на предмет оценки ущерба мейкапу, Дунька боковым зрением отметила, что её несостоявшаяся жертва почему-то не поехала следом за Чорным Ледоколом в предупредительно освобождённый полицейскими проезд, а так и стоит справа от неё. ‘А чего тут странного, тоже наверное напугался, и сейчас сидит-прикуривает дрожащими руками, я ж вон как решительно сунулась… Надо бы хоть извиниться, что ли…’ — покаянно подумала Дунька и выглянула в окно, стараясь разглядеть водителя, но салон игрушечной машинки не просматривались даже с отнюдь не высокого Жучка. ‘Блинский блин! Это ж Его машинка! Да вон Он и сам выходит!’ — вдруг ожгло Дуньку, и её немедленно пробило на совершенно неуместный ржач. — ‘Ну я и адская коза, как мамкин совершенно точно меня обзывает! Знатная трактористка Дунька, приехала, понимаешь, на свиданку, и чуть не закатала своего Суженого в асфальт! Опа. Михална! А Он у нас что, разве уже удостоен перевода в ‘Суженые’? Уже дорос, что ли? Это когда же это успелось-то, а, Михална? Не чересчур ли мы с тобою торопимся, не?’

— Очень рад, что моя неуклюжесть смогла немного Вас развлечь. Счастлив Вас видеть, Авдотья Михайловна.

— Это Вы извините, чуть Вас не протаранила… — засмущалась Дунька, принимая крошечный букетик из пятка подснежников. — Какие славные…

— В Лосином только что вылезли. Ещё вчера не было, а сегодня еду, смотрю — а на припёке целый выводок… — пояснил кавалер, откровенно любуясь нежным пушком, мило рифмующим нежно-восковые стебельки с девичьими ланитами. — Знаю, что не стоило бы их рвать, но пройти мимо просто не смог.

— Ну что, поехали парковаться? А то перегородили тут всё и стоим, как пресловутые тополя… — озаботилась Дунька, заметив, что полицейские хоть и молчат, но без одобрения посматривают на них, выбравших место для милых бесед прямо посреди единственного проезда, да и Чорные Ледоколы никуда не уехали, оставшись как-то напрягающее-многозначительно стоять спереди и сзади их стихийно устроившейся пробочки из двух игрушечных автомобильчиков. — Людям вон проехать мешаем…

— Ничего, подождут. — отмахнулся кавалер, не выпуская захваченной для поцелуя руки, и Дунька с некоторой озадаченностью отметила себе, что под лаком этой расслабленной, прямо-таки княжьей небрежности, совсем никак не ощущается понтов, столь органичных в наш понторыленький век для пожалуй что каждого первого московского молчела, находящегося в пике фертильности: под ленивой гладью барских манер Суженого чётко чуялось совсем иное основание, вся его повадка прямо-таки утверждала, что этот господин не только имеет полное право причинять окружающим абсолютно любые затруднения, но и претендует на полное и безоговорочное приятие этих затруднений даже не как чего-то должного, но едва ли не как редко выпадающей чести. И даже немного тяготится этим обстоятельством, неотторжимо — так уж вышло, что тут поделать! — связанным со своею персоною/…../ краем глаза отметив, что оба Чорных Ледокола совершенно целенаправленно взяли их остановившуюся машинку в клещи, застыв по её бокам грозными безмолвными конвоирами. На не такой уж и искушенный, но всё же давненько лишившийся иллюзий Дунькин взгляд, ситуация достаточно определённо подходила под определение ‘чота запахло траблами’, ибо, по её опыту, оба этих Ледокола в любой момент могли разродиться целой толпой гарячых гастэй сталыцы, искренне возмущённых принуждением к ожиданию проезда. В принципе, для пустоголового кавказского молодняка эти одинаковые Чорные Ледоколы были всё-таки черезчур дороговаты; но Дуньке не раз и не два доводилось наблюдать и за куда более дикими контрастами, всё-таки вокруг Москва… Однако кавалер не придал этой вполне реальной возможности ровно никакого значения, и красиво вынул свою даму с низенького сиденья, с покоряющей беспечностью повернувшись при этом спиной к угрожающе нависшей стене из чёрного металла и наглухо затонированного стекла /………./сразу окрестила ‘колхозниками’. Правда, эта кличка подходила браткам с большим натягом, ибо у Дуньки как-то не получилось на ходу подобрать что-то более приставучее, слишком уж эти колхозники выпадали из галереи типов, более-менее органичных для сегодняшней Москвы: их лица, такие казалось бы разные, были как-то по-одинаковому костисты и хрящеваты, взгляды сквозили холодом ружейного дула, отчего гладко выбритые колхозники всё время казались заросшими по самые глаза, а их дорогущие итальянские костюмы так и хотелось принять за драные телогрейки, из-под которых бесстыдно торчат изъеденные кровушкой разбойничьи топоры.
Эти вовремя всплывшие топоры помогли Дунькиному сознанию столкнуть с мёртвой точки забуксовавшую машину ассоциаций, и Дунька тут же перекрестила колхозников сперва в старого зэка из ‘Холодного Лета’, но запнулась на подборе множественного числа, а потому остановилась на куда более удачных ‘варнаках’, подсказанных отличным кастингом недавно просмотренного мамкиного диска с древнесоветским фильмом ‘Россия молодая’, где петровские сержанты самою своею фактурою очень здорово передавали кровавенький дух тогдашнего бытия, протекавшего без полиции и дезодорантов. Причём варначья фактурка казалась даже погуще, может быть оттого, что не имела отношения к кинобизнесу, — варнаки зыркали не в камеру, а прямо в души посетителям, и каждым своим движением источали ментальный аромат, в котором наряду с костровым дымом да ружейной смазкой определённо чувствовалась кровь, даже в самом, казалось бы, безобидно-бытовом жесте самого младшего, которым тот отослал халдея, притащившего варначьей компании несколько стаканов с чем-то зелёным, и, кажется, безалкогольным…

— Поглядите, Улеб, до чего роскошные типажи. Только аккуратно; вон, от Вас сзади и слева… — решилась поделиться Дунька. — Прямо-таки жалею, что я не какой-нибудь Михалков. Какова фактура, а? Так и хочется схватить, утащить на Мосфильм, и снять мегаблокбастер о покорении Сибири…

— А, эти… — откинувшись на стуле, Улеб весьма бесцеремонно рассмотрел страшненькую компанию, и обернулся к Дуньке с какой-то непонятной усмешкой: — Отчего-то думается, Авдотья Михайловна, что с сибирским блокбастером ничего не выйдет. Этих дальше Чердыни и калачом не заманишь.

Дунька ничего не поняла, но на всякий случай отреагировала неопределённой улыбкой, которую можно было расценить как угодно, от реакции на понятую шутку, до чисто социальной ужимки, призванной обслуживать актуальный коммуникационный канал, тогда как её мозг продолжал метаться по всей базе жизненного опыта, да всё не мог сыскать таксономической полки, с которой бы стоило соотнести нового ухажера своей хозяйки: ухажер решительно отказывался хоть как-то классифицироваться, не влезая ни в какие разряды. Он был явно Приличен, не состоя даже в опосредованной связи с миром криминала, но ни одно из известных Дуньке приличных занятий не оставило на Суженом ни малейшего профследа: уж кого-кого, а людей из мира финансов Дунька в любой, даже самой разношёрстной толпе, подмечала не хуже, чем рыбак рыбака, и Суженый не был связан ни с банками, ни с юриспруденцией, за это Дунька была готова проставить своего любимого Жучка. Также Суженый не имел ни малейшего отношения ни к городской, ни к федеральной власти, ибо в глубине его зрачков жила покойная, искренняя безмятежность, возможная только у по-настоящему уверенных в своём завтрашнем дне, да у сумасшедших физиков, живущих где-то в римановом пространстве среди очарованных кварков. Он не являлся нервным тоскливым мудаком, что сразу же отвергало версию Богатого Сынка, но не обнаруживал и малейших признаков той потной селфмейдменской мудаковатости позитива, каковая выталкивает скромных прыщавых дрочил до следующей стадии бриней и цукербергов. Смехотворная же версия особоудачливого лица свободной профессии вроде бы подтверждалась машинками, зато с порога отвергалась царственной бестрепетностью, с которой он, например, только что взирал на явно опаснейших типов, рядом с которыми любой из знакомых Дуне к сему дню московских мужчин не отважился бы даже щёлкнуть зажигалкой; да и вообще, при виде Улеба сразу начинала казаться дичью сама мысль, что этот господин способен делать что-то за вознаграждение для кого-то ему постороннего. Словом, при всей своей магнетической притягательности Улеб был непонятен, непрозрачен, словно пресловутый набоковский Цинциннат. С одной стороны, это был какой-то прямо-таки дословный Прынц из стандартных подростковых грёз юной москвички, разве что не на унылом Белом Мерседесе, какой нынче есть у любого охранника, не поленившегося завернуть в банк за кредитом, а на антикварном Лиловом Мазерати, — однако вместо радости от сбычи девочковых мечт Дуня совершенно всерьёз напрягалась, в том числе и оттого, что здоровые инстинкты предков, всю жизнь только и делавших, что скитавшихся с одной войны на другую, в голос нашёптывали её подсознанию про практическое отсутствие какого-либо практического отличия Непонятного от Нехорошего. Раньше бы его типаж сразу соотнёсся б с ‘молодым отпрыском какого-нибудь старого, но по каким-то причинам необедневшего рода’; однако какие ещё ‘старые рода’ в нынешней России, за какой-то несчастный век претерпевшей аж три сеанса полного социального дефрагментирования…
Будучи выведенной из задумчивости, Дуня обнаружила себя пересаженной из-за столика на просторный диван, с которого куда-то подевалась шумная компания японцев. К ней с вопросительной улыбкой обращался Суженый, указывая на чего-то ожидающего официанта.

— Простите, Улеб; — не расслышала?

— От Вашей машины, Авдотья Михайловна. — повторил Дунькин кавалер, весело щуря прозрачно-серые глаза в чуть заметную рыжую крапинку. — Её тут куда-то определят /……/

* * * * *

Тем временем утробно взрыкивающий экипаж вывинтился из тесноты Брюсова переулка, пролетел Пресню, выскочил по Звенигородке на Беговую, и не спеша покатился в левом ряду, не удостаивая внимания внушительную вереницу обывательских авто, мгновенно скопившуюся во его хвосте, но притом отчего-то не проявляющих и тени обычной для столичных ездоков раздражительности, — как видно, кровавый отблеск его габаритов каким-то неведомым образом утишал дорожные страсти в сердцах участников движения, навевая умиротворение недавним подрезалам, торопыгам и отпетым дорожным хамам. Добравшись до Центрального Ипподрома, Улеб расплескал поворотником боязливо подавшийся поток в правых рядах, и нырнул под сень старых клёнов во двориках Беговой аллеи, где после краткого заезда на стоянку местной ‘Пятерочки’ оставил свою басовитую мыльницу, войдя в подъезд одной из затрапезных хрущёвских пятиэтажек.

— Хозяин! Есть кто живой?

— Открыто, заходитя… — донеслось с залитой утренним светом маленькой кухни. — Ихто энто там?

— Поздорову ли, Федотушка? — приветливо улыбнулся вошедший гость, шарясь в хрустящем пакете, источающем сладостный аромат свежеиспечённого ржаного хлеба.

— Ой, ихто припёрси-та, глянь… ‘Поздорову’, вона чо. Живой вот ещё, Улебушка. Сил уж никаких нету, а вот, всё ещё полозию как-то… А ну обожди, щас очки вздену… — замирая в моменты особо острых прострелов, старик медленно вывернулся из кресла к высоченному резному буфету, и неуверенно нашарил бисерный очковник прозрачно-веснушчатой рукой, сотрясаемой мерным стариковским тремором. — Хоть бы штоль прибрал уже Господь, по сту раз на дню Его молю, прибери, прибери уже скорей, сколько ж можно-та… Ить мне ж, Улебушка, кажын день что серпом по яйцам, ни в жысть бы раньше не поверил, что смерти буду ждать как незнамо чего — ан нет, все держит и держит Господь, держит и держит, и нашто я ему сдалси-та…

— Не отмолил ещё что ль грехов, Федотушка? А может, всё грешишь потихоньку, а? — с искренней веселостию хохотнул гость, по всей видимости не ощущающий той натянутой предупредительности, отчего-то полагаемою непременной всеми вступающими в общение с глубокими стариками, и держащийся так же запросто, как с однокашником. — Раз уж держит, то поди неспроста? Сёстрам-то милосердия поди нет-нет да и пошурудишь под подолом? А то я подымаюсь, а мне навстречу такой знаешь ли кадр, ух! А вместо духов аптекой пахнуло, я грешным делом и подумал, уж не от Федотки ли, старого греховодника?

— И-и-и, откудова… Мне уж и снилось-то последний раз лет тридцать тому наверно, каб не поболе… А которая тебе на лестнице встренулась, это да, от меня, это Гузелька была, баба ух, так бы понимаешь и… Только куды уж теперь, ладно вон хоть эуфиллин с кораксаном мне сделала, теперь ещё пару дней дышать смогу, дай ей Бог здоровья… — привычно заныл старик, но тут же приожил и даже наметил в сторону собеседника тычок вытертой до белизны самшитовой палкой. — Да ты глянь, надсмехается он ишо, бесстыжая твоя морда!

— Ладно клюкой-то вертеть, не пришиби! — весело отшатнулся гость, извлекая гостинцы из принесенного пакета. — Глянь-ко лучше гостинец. Вот, держи, осторожнее… Али не узнаешь, Федотушка? Та самая, моисеевка. Под сургучами, всё как положено. Жалко штамп-то наверное и не разглядишь: ‘Второй московский завод Моссельпрома’, а второй штампик ‘НКПС’, видать в своё время на вагон-ресторан была отпущена. А, вот даже и розлив указан: февраль тысяча девятьсот пятидесятого. Держи, любуйся, а я покамест заедок смечу.

— Да не ври?! — окончательно оживился Федот, принимая протянутую бутылку. — Неужто… Да, гляди-ко, и бумажка-то та самая… И главное руки, руки-то помнят — она! Она самая, моисеевка… Странная же штука эта память, Улебушка. Что вчера делал убей не скажу, а какую-то сраную бумажку через полвека наощупь помню, вот как оно так? И как ж ты их только достаёшь, друг мой ситный? Даже самого слова-то уже и нет давно, а она — вот она…

— Да так, приносят. — беспечно отмахнулся молодой человек, аккуратно кромсая янтарный брусок балыка. — Ну что, Федотушка, давай что ли причастимся?

— А как же. Ты там командуй, знаешь где чего. — задумчиво отозвался старик, уже успевший соскользнуть в сладостно искрящуюся тину воспоминаний. — А как мы её тогда в машине пили, тогда, помнишь, на углу Пресни с Грузинской? Ну, поехали ишо с Раменок в Васькином зисе, Фаинку с подружками отвозить, и вымокли все?

— Да помню конечно. Утро просто чудесное задалось, в Раменках гроза полыхает, а в Москве сухо, помнишь? Васька ещё тогда в пять утра кого-то заставлял магазин открывать, деспотёнок… Смешно было. А как Васька на полдороге проснулся и Фаинке что-то не то ляпнул, и она давай ему плешь проедать? Я всё жалею, за ней записывать надо было, что ни слово, то алмаз… Соль-то где у тебя?

— Дык на столе вон в солонке стоит, где ж ей быть… Да, Фаинка могла, иной раз как отвесит-отвесит, ажно прям убить охота… А когда её завезли, ты ишо меня сюда на ипподром повёз, помнишь? Светать начало, по Москве уже поливалки пошли, и как окатило нас на набережной… А у меня наутро бега, а я ишо пьяный совсем.

— Ну ты тогда неплохо оказал, помнится… Волчок же?

— Нет, Волчок с сорок восьмого. Аметист. Эх, Аметистушка, не было тебе равных и не будет никогда.

— Ну, про версту спорить не стану, на версте пожалуй что и так. А на двух он все-таки Саяну нет-нет да выбегал. Доска-то где хлебная? А, вот…

— Ой ли. Тогда уж разве Тебризу. На двух-то. И то считай перед самым Пожаром, когда его и заявлять-то уже сомневались.

— А Тебриз разве Саяну не выбегал? По-моему, случалось. Нет? — подзадорил старика гость, заканчивая сервировку нехитрой холостяцкой закуски.

— И-и, знаток. Тебриз с Саяном сроду вместе не заявлялись, кроме как на выставке в сорок седьмом, но там рази ж бега, так, срам один. А ты вообще чегой-та заспорил? Тут ихто жокей? То ему Аметист не ндравится, то ему вдруг Саян Тебризу выбежал…

— Федот, да разве я ж спорю. И Аметиста твоего не хаю, как у тебя язык-то об таком ворохнулся. Тоже, знаешь, нет-нет да и вспомню его, каков был шельма… Других как-то не особо, а вот он запал, запал, чего уж… Ну, давай что ли, за старое время. Погоди, не тянись, разольёшь, щас-ко обожди, подам… Во, держи крепче… Будь здрав, друг мой.

— И тебе поздорову, твоя извечность. Порадовал, порадовал, нечего сказать…

— Ух… Ну как, Федотушка? Она?

— Ф-ф-фу… Кажись, она. Она, зараза!

— А вот давай огурчиком… Или может балычка положить тебе на горбушку?

— Тогда уж на мякушку ложи, зубов-то нету… Ага, благодарствую. Ух, хороша! Не поверишь, прям вот так по жилам, прям по жилам! Ажно как бутки кровь согрелася… Да. Я уж не и чаял, что вот так вот… Фаинку бы ещё сюда с Васькой, а, Улеб?

— Это да… — мечтательно прикрыл глаза молодой собутыльник старого жокея. — И на ипподром, на трибуну, всем вместе. Не в ложу, а на балкон, к самому дебаркадеру, чтоб ветер и все запахи, и Фаинке чтоб шляпку сдуло! Как мне нравилось, когда ей волосы ветром треплет, а она щурится и хохочет… И чтоб на дорожке вы с Аметистом.

— Ух я б им задал…

— А давай-ко сразу по второй.

— Ну давай, твоя извечность. Только лей помене, или уж не осуди, коль засну на полслове, — голову уже и с одной-то так и кружит.

— Ух…

— Пф-ф-фу…

— Хорошо ли прошла, Федот?

— Дык. ‘Вторая соколом’, — не зря ж повелось.

— Эх, жаль осадить-то толком и нечем. Разве ж огурцами, как какие мастеровые, моисеевку-то закусывать. — гость неодобрительно поморщился на свою вилку, где истекал крепким домашним рассолом солёный огурчик. — А помнишь ли санкинские расстегаи, Федот? Их бы сейчас, румяных, с корочкой…

— Это какие такие ‘санкинские’, Улеб? Чего-то не припоминаю, прости. В ‘Праге’, — да, помню, на всю Москву гремели, но там пекаря как-то по-грузински прозывали. Ай путаю чего?

— Да не, верно говоришь, был там такой, Кипия. Долго; с войны и до Свечина… Впрочем, это ты прости, запутал я тебя, ты того не припомнишь… — окстился гость, тоже успевший подёрнуть взгляд той невесомой поволокою ретроспекции, что время от времени нежно щемит всякое пожившее сердце. — Санкин, Федотушка, он у Арсентьева свои чудеса творил, на Кузнецком против Мюра. Давно, ещё задолго допрежь всех этих ваших социальных экзерсисов. Великих талантов был булошник, даже не знаю с кем и рядом-то поставить, разве что с касимовским Зияутдином, но то уж совсем давненько было. Эх, время-время… Ты, кстати говоря, не переменил ли своего афронта, Федотушка?

— Прости, уж позволь мне на своём остаться. Не хочу я так, Улеб, понимаешь? Не смогу я так, чтоб самому жить, правнуков схоронимши. Не хочу я этого, хоть и благодарен тебе сердечно. Да если даже и, как ты говоришь, мясо само подмолодится, всё равно, не поверишь — нету уже никакого желания. Устал я, Улебушка, не хочу ничего. К Устеньке под бок хочу, сколько уж ей меня дожидаться… — ответил старик без малейшего раздумья; видно, дело то было для него решённым давно и бесповоротно.

— Ну как знаешь… — на лице его собеседника промелькнула тихая привычная грусть. — Устинья же твоя же у Ховринской?

— Да, на Старом Симонове, в мурзинском приделе, где её батюшка с матерью. Тогда ещё сам Васька подхлопотал, чтоб в родительскую дали положить… А ты чего об том?

— Так ведь не хоронят уже там, Федот, давно уже. Ну да ты не волнуйся, нешто я своего последнего своего дружку да с супругою разлучить позволю. Нынче же и прикажу… Ну что, вот и третья.

— Да, давай помянем. — тяжело разгибая спину, ответил старик, и собутыльники встали, с нежной грустью вглядываясь в чёрный омут истекших дней, и отыскивая во его глубине каждый своё.

— За всех.

— За всех. — дрожащим голосом отозвался старик. — за Устеньку, Павлентия, Сигизмунда…

— ‘…сокровеннаго уделивших ны, со благодарностию воспомянем’. — раздумчиво произнес его собеседник, по всей видимости процитировав какой-то духовный текст. — Мы помним вас. И благодарим за подаренные нам минуты ваших жизней. Петрушу. Веню с Липушкой, Захария.

— Аллу еще. И Фаинку, змею. Михал Василича…

— Полину. И Ваську, чистосердечного нашего сатрапчонка.

— Тогда уж и батьку его. — неожиданно для себя добавил старый жокей, во время оно не чуравшийся лёгкой фронды в кругу доверенных. — Не поверишь, Улеб, после Пожара всякий раз добром его поминаю. По-человечески отнёсся.

— А отчего бы и не батьку. — согласился его визави. — Чего уж, весьма достойный у вас был деспот, с нонешней перхотью даже не сравнить. Да и с прошлой, по чести-то сказать, куда там этой немчуре малахольной; только разве с Ивашкою в ряд и поставишь… Ну, заговорились мы с тобой. Память всем друзьям нашего сердца, а тебе поздорову, Федот Пантелеевич.

— И твоей извечности, Улеб Мосохович. Да текут дни по желанию твоему. — опрокинув рюмку, старик беззвучно сморщился и сел, потянув к себе кусочек ситного с прозрачным ломтиком балыка.

— Упф… — едва не поперхнулся на последнем глотке Улеб, заслышав слова Ночи Благословения, и остро глянул на собеседника. — А ты, Федотушка, я погляжу, как был непрост, так и остался.

— Ты про ваше это присловье что ли? — отмахнулся старик. — Да брось. Ты ж лучше меня самого знать должон, что я сроду ни во что носу не сунул, и доверия оказанного не порушил. От Васьки это всё, вспомянули его, вот мне на язык и вскочило. Позволял он себе время от времени, чего уж…

— Это да, с Васьки станется, всю жизнь как решето, не в пример некоторым… — расслабился Улеб, сооружая себе канапе из салата и прозрачной от жирка осетрины. — А я вот всё, Федот. Отбегал своё в наследничках, женюсь. Будет теперь Мать у нашей Москвы.

— Это… так значит, батюшка твой… — не решился продолжить Федот.

— Увы, Федотушка. Вчера поутру.

— Не знаю конешно, как у вас положено, но как говорится, прими…

— Не, не стоит, друг мой. У нас всё совсем по-другому. — поморщившись с неуловимой кроткой прохладцей, Улеб поспешил завернуть невместный разговор и решительно отогнал прочь слишком свежие воспоминания. — Уж прости, пояснять не стану.

— Да я с пониманием. Ну а со свадебкой-то хоть тебя можно..?

— А со свадьбой почему бы и нет. — улыбнулся Улеб. — Друг мой, если чьё поздравление и будет подлинно мне дорогим, то единственно твоё.

— Ну тогда будь счастлив, Улеб. Пусть всё будет как вам надо. Пусть всё будет хорошо. У тебя и у Матушки.

— Благодарствую на добром слове, mon ami. — тепло улыбнулся Улеб, откровенно взглянув на часы. — Ну что, Федотушка, стремянную?

— Спешишь куда? Ну да твоё дело, прими поклон за то что помнишь, не бросаешь старых приятелей… А главное что с Устенькой не разлучишь… — растрогался старик, разливая водку дрожащей рукой, прозрачной словно перетопленный воск. — Как мне только тебя благодарить-то, Улебушка…

— Да полно тебе, друг мой. Для тебя, да такой малости… — отмахнулся его собеседник, приготовляя старику закуску. — Вот, держи-ка балычка.


Почитать ещё:

Оставить комментарий

Вам надо войти чтобы оставить комментарий.

Поиск по сайту:





Карта сайта