Беркем аль Атоми




Ещо отрывочег

31 января 2016

из уже известного тебе, но пока еще находящегося в работе моего (а ведь уже и не «моего», ибо знаетеле саафтарцво) текста, целевой аудиторией коего является уже не Простое Быдло Тянущееся Ко Всяким Бруталамъ, а тот эдик-педик-погромизд, который склонен думать о себе как о Думающем; — и В ОСОБЕННОСТИ его Главное Половино. Дадад, с одной из точек зрения текст сей практически Гимн Умеренному Феминизму, и содержит уйму чистабабских аттракторов.

Да, конешно, начинать рекламировать сей текст покаещо откровенно рано, ибо не закончена вторая (она же Первая и Главная) часть, не утрясен вопрос с киношным аспектом, да и ващще осталась куча мелкой нудной работки, до которой так трудно доходить рукам, — но умные люди не зря советуют, что-де «о своем существовании в Природе аудетореям надобно напоминать», так что пусть уж будет.

— И это, Михалыч: только уговор, чтоб не начинал опять про все это «вместно-невместно», — может, мне с тобой за обедом поговорить хочется.

— Тут уж прости, Твоя Извечность. Улька сейчас на своем дворе, и ей положено быть подле Тебя для услужения. Баре сидят с барами, холопы с холопами, не нами сие уставлено, не нами и порушится. – извиняючись, но вместе с тем довольно жёстко отповедал водила, пропуская Дуньку в лифт. – И потом, Твоя Извечность, Ты не забывай, что у меня и своя гордость имеется, ведь я не шут гороховый, а Батюшки нашего Мосоха боевой холоп, и с дворовой девкой за столом сиживать меня не заставишь. Это Твоей чести с того урону нет, а мне… Невместно.

— Ну и ладно. Вот и сиди один как бирюк… — сдалась Дунька, предвкушая встречу с посягательницей на ее Улебушку; пусть и стародавнюю, но… Но.

Войдя в распахнутые Головнёй двери, Дунька обнаружила основательный покойный  ресторанчик, с порога навевающий гостю тихую негу самого простительного из смертных грехов. Неизвестный дизайнер превосходно справился с концепцией «ресторана для еды in russian», и сумел задействовать в сообщении гостям намерения плотненько пообедать культурные маркеры, как нельзя лучше подходящие целевой аудитории, бекграунд коией начинал формироваться еще при Союзе, а затем оттачивался по тратториям, скромно являющим посетителю одну-другую звездочку мишленовского табеля.  Столики здесь были столами, причем скорее «просторными», нежели «широкими», официанты безошибочно опознавались как половые, в шоу-корнере кухни на вертеле жарился цельный баран и бегали настоящие поварята в высоких колпаках, а мастерски подобранный цвет скатертей открытым текстом подталкивал подсознание к извлечению из дальних уголков ассоциативного склада масленичного прилагательного «камчатный», соблазняя гостей на часок-другой прикинуться Вашим Степенством, что недвусмысленнейше отсылало к шумному хлебанию ухи, дюжинам редерера и ведеркам севрюжьих ястыков.

«…И к битым зеркалам на десерт, ага…» — одобрительно цокая языком, Дунька позволила подбежавшему мэтру усадить себя в одной из полуоткрытых кабин, и перехватила знакомый кисловатый взгляд почтительно следующего в кильватере Головни, истолковав его как некое предупреждение о близости к очередному сословно-ритуальному фейспалму.

— Что, «давай-ко ужо понадменней»? – тихонько осведомилась Дунька, улучив паузу, когда расточающий приветливость мэтр уже отошёл, а половой с толстыми томиками меню ещё не приблизился.

Головня молча кивнул и направился к свободному столу, одарив Дуньку ответным взглядом, в котором явно читалось как облегчённое «Во-во-во, в самую точку!», так и легонько промелькнувшая уважительная опаска, «Ты глянь, экая догадливая. Однако…». «Да уж не беспокойся» — закусив губу, мстительно подумала Дунька, ловя задницей придвигаемый стул. – «Ща будет вам. И Мадам Брошкина, и танковая рота в атаке…»

Отлично натренированный половой мгновенно поймал взгляд готовой заказывать гостьи, без ненужной болтовни выслушал про лёгкий обед на усмотрение шефа, скорее рыбный, чем мясной, бокал какого-нибудь умеренно-сладкого шпатлезе к блюду и шабли к комплименту, и даже не сделал круглых глаз, когда Дунька сообщила о желании к моменту подачи кофе увидеть хозяйку.

Не подвёл и шеф, существенно укрепив в глазах гостьи репутацию заведения, да настолько, что теперь Дунька не сомневалась насчет места для своих обедов в городе. Банальная тюрбо со спаржей оказалась выше всяких похвал, и даже практически насытившись, Дунька с откровенным удовольствием продолжила изящно трепать хвостик лангуста в духовитом кляре, прихлёбывая его невесомую крупчатую плоть прозрачным и зеленоватым даже на вкус вельтлинером.

Однако всё хорошее когда-нибудь да кончается, кончился и вкуснючий хвостик, и вот, с заметным сожалением отложив приборы, Дунька кивнула деликатно поджидающему половому насчет кофе.

Виртуозно перестелив скатерку, половой растаял в полутьме, уступив место на сцене целой процессии новых действующих лиц: со стороны кухни в зал важно вступил молодой высоченный шеф в стильном кремовом наряде, за шефом следовали сразу двое стрельцов, уже виданных Дунькой где-то на мероприятии, замыкала же поклонный ход миниатюрная шатенка лет тридцати, шествующая под руку с предусмотрительно прихваченным мужем.

Ишь ты, сучье вымя. Уж и кольца успела вздеть…

Водрузив пред Ее Извечностью чашечку капуччино, шеф отступил в полутьму и благоразумно растворился за одной из колонн, и Дунька едва успела послать ему благосклонный кивок. Смутно знакомые стрельцы почтительно обошли Дунькин столик, и, коротко припав на колено, заняли свои места позади кресла Матери Ночной Москвы, оставив Ульку с мужем стоять пред лицом Вотчинницы.

Сузив глаза, Дунька холодно рассматривала стоящую пред нею пару. Улька многомудро отошла от положенного ритуала представления холопки своей барыне, и просто стояла не подымая взгляда, не только всем телом, но и, казалось, каждой складкой шёлка на блузке умудряясь демонстрировать полную, абсолютную покорность. Дунька заглянула в себя, и с огромным удивлением не обнаружила там ничего похожего на реакции современной и цивилизованной жительницы мегаполиса: посреди некогда уютной девичьей комнатки ее сознания подымался на дыбы свирепый косматый Пращур, из всех углов лезла череда смутных бородатых бар с окровавленными нагайками, да и углов-то уже никаких не было, а было только проступающее сквозь гневный туман осеннее поле с голыми вётлами, да стаями воронья по-над далеким заревом.

«Вот оно значит как. – поздоровалась Дунька с собственным подсознанием. — Ну что ж. А кто-то ещё сомневается насчёт генетической памяти…»

С такой заставкой на рабочем столе начали казаться чем-то вполне адекватным даже всякие четвертования с колесованиями, а уж десяток кнутов выглядел едва ли не способом выражения легкой светской иронии. Доставшийся от предков сектор Дунькиного диска вовсю испытывал на прочность рамки хозяйской воли, расписывая пред хозяйкой всю палитру возможностей разом заполнить болезненную ямку уязвленной гордости, ноющую посреди души: «Зачем, скажи, ну зачем тебе это терпеть? И, главное, от кого? Кто она – и кто ты? И вообще, куда она свои навозные копыта сунуть посмела? На что она пасть-то свою раззявила?! На КОГО!? На ЧЬЕГО! И осталась совершенно безнаказанной! Как будто так и надо! И это при том, что всего одно твое слово, и это ничтожество будет просто развеяно по ветру! Одним твоим словом!»

Однако сознание полной власти над этой девкой столь мощно било в голову, обещая невероятную сладость падения в соблазнительнейшие глубины вседозволенности, что Дуньке пришлось удерживать свою природу, прикусывая собственный язык в самом буквальном смысле.

«Ишь ты, курва, мужа притащила, а муж-то неприобщён – вон, стоит как телок, да глазками лупает под треск шаблонов… Сметлива, сметлива, чего уж. Знала б только, по краю чего ты сейчас ходишь…»

— Великая Мать… Склоняемся к Вашим ногам. — опять нарушила протокол хитрая Улька, пав ниц вместе с недоумевающим красавчиком, и Дуньке пришлось отметить, что эти примитивные приёмы срабатывают как нельзя лучше: её повседневной части уже совсем не хотелось не то что как-то придираться и карать негодницу, но и вообще сколько-нибудь строго с ней обращаться. Однако колышащийся под тоненькой цивилизованной пленочкой тёмный океан исконного не желал даже слышать о каких-то там гуманизмах, и Дунька с ужасом ощутила, как в ноздрях появляется пока ещё нежное ощущеньице далекой гари, руки знакомо покалывает, а предметы предательски текут по краям.

Откуда-то с улицы, так до конца и не заглушенный мощными стеклопакетами, донёсся тупой тяжёлый удар, заставив вздрогнуть распростёршихся перед дальним столиком,  но Мать даже бровью не повела.

— И как посмела-то, чернавка. – раздумчиво, с вымораживающим ледяным недоуменьицем произнесла Мать, и Улита распростилась с остатками надежд на какой-либо выход из своего положения, — эта встреча не один век висела над несчастной Улькиной головушкой, и вот всё случилось. Причём даже не скажешь, что неожиданно; о приближающемся Возведении новой Матери знала вся Ночная Москва, но Улька предпочла махнуть на это рукой в исконно-русском стиле «а, будь что будет», и затолкать знание о неизбежности этой встречи в самый тёмный закоулок сознания. А теперь встреча произошла, и она стоит пред Великой Матерью, специально заехавшей глянуть – кто же это там дерзнул влезти со своим смертным рылом в Её извечный ряд… Вот и всё. Нелепо даже заикаться о каких-то отсрочках, Судьба и так подарил ей множество лишних дней, и она сполна воспользовалась этой незаслуженной щедростью. Пришло время платить за ошибки, и никому не интересно, осознавала ли четырнадцатилетняя девка значение того, что сделала две сотни лет назад; что сделано, то сделано.

«Новик, лада моя…»  — Улька незаметно покосилась на мужа, стародавнюю свою любовь, лежащего рядом с ней в лице уже шестого своего правнука. – «Только б Она тебя не тронула… Но просить не стану. Коли попросишь, может совсем худо выйти, вина-то на мне поистине великая. А так может и внимания не обратить, глянет и забудет, ну что для Неё какой-то там смертный червячок… Только бы не своему малютину выкормышу приказала. Уж тот не пощадит…» Ей живо, до спазма в животе, припомнилась последняя опричная зима, когда рассвирепевший Мосох повелел только что пожалованному Покладнику примерно поучить Иванова боярина Овчину, не удовольствовавшегося милостями своего смертного сатрапа, и дерзнувшего хитроумно влезти в Общество своею младшею дочерью, наученной совершить то же, что в свое время сотворила и она, глупая дворовая девка при амбарнице самой Яги. Страшную цену за честолюбие заплатил тогда Овчина с чадью, — когда гикающие татары умчались, несмело выбравшиеся на улицу соседи с ужасом разглядывали несчастное Овчинино семейство, купно со дворнею качающееся  на воротах под ударами злой московской метели. Кто в разорванных одеждах, а кто и наг, посечены, утыканы стрелами, выполощены протазанами, и все одинаково обледенели с одной стороны, с другой же запеклись от адского жара догорающего терема; под самим же Овчиной петли заботливо размотанных потрохов, да ямы с кровавым льдом заместо очей…

— Повинна, Великая Мать.

Повисла долгая пауза, заставившая незаметно переминаться даже невозмутимых стрельцов.

— Встань. – наконец процедила Мать Ночная Москва, справившись с остатками видений, мелькающих перед глазами, и властным жестом отослала Головню, обеспокоено поднявшегося из-за своего столика – отчее перло из неё уже не жалкими струйками, а какой-то многометровой стеной, и изумленной Дуньке только и оставалось, что безучастно дивиться собственной крови, властно высадившей её с места владелицы собственного тела.

— Не ты, дура. – Улька почуяла, как страшный, прохватывающий взгляд Матери недовольно стегнул поперек лица.

— Подойди.

Заметив, как напряглись приготовившиеся действовать стрельцы, Улька успела дернуть за полу пиджака, и любый догадался опуститься у ног Матери на колени. Великая Мать безразлично, как вещь, рассмотрела Новика, и вновь вперила немигающий взгляд в свою холопку. Всё было понятно, понятнее некуда, — Мать не смогла бы выразиться доходчивей, если б даже взяла Новика за холку и заломила назад, выпятив наружу белое беззащитное горло, и Улька почуяла, как поднявшийся откуда-то из груди колючий комок намертво пережимает ее голосовые связки. «Новик, люба моя, только не тебя… Ну как же так, как же…» — взгляд поплыл, и Улька со звериной тоской оглядела привычную обстановку, в единый миг отделившуюся от неё адамантовым льдом неизбежности, и сквозь картинку безмятежно функционирующего ресторана неумолимо просвечивали угли остывающего пожарища, и доносился костяной перестук окоченелых трупов, бьющихся друг об друга на занесённых снегом воротах.

— Пощади… — еле вытолкнула Улька, борясь со сжимающей горло судорогой.

— Отслужишь. – после невыносимо долгого молчания бросила Мать, дав Ульке сполна прочувствовать космическую стужу безвыходности, коией прохватывает всякую душу, оказавшуюся пред разверзнувшейся бездной окончательного небытия.

— Только прикажи, Великая Мать. – глухо ответила Улька, не поднимая глаз и ещё до конца не веря обрушившемуся на нее счастью. – Голову положу, но не пожалеешь о милости своей.

— Поглядим. – отвернулась к столу Мать Ночной Москвы, и взяла чашку с остывшим кофе. Пригубила, сморщилась едва заметно: – Пшла.

— Д… Да текут дни по желанию твоему! – дикой радостью полыхнуло из Улькиных глаз. – Твоя навеки, Великая Мать! Только прикажи!

— Чего стоим, телепни? Службу кто будет нести? – тихонько рыкнул на мешкающих стрельцов незаметно подошедший Головня. – Её Извечность чего соизволила? Кто вас токмо десятниками жаловал…

Стрелецкие десятники опомнились. Сторожко обойдя кресло Великой Матери по широкой дуге, подхватили Ульку под микитки и аккуратно, стараясь не нарушить ресторанного благочиния, потащили с глаз долой. На середине зала хозяйка взяла себя в руки и по-змеиному ловко высвободилась, исподволь мазнув по лицам обоих десятников мимолётным взглядом, для всякого стороннего наблюдателя не более чем умеренно-прохладным.

Проводив уводящую мужа хозяйку профессионально-невыразительными мордами, десятники не сговариваясь отправились к стойке, где смертный, но понимающий бармен молча выставил им по сто пятьдесят Баллантайна и деликатно отошёл подальше.

— Ну вот и кончилась моя здешняя служба. – грустно вздохнул высокий стрелец с голштинскими серыми щёлочками вместо глаз, уже твёрдо решивший для себя, что сменившись, первым же делом подаст сотнику челобитную на перевод. – Жаль, но я, пожалуй, подымаю якоря. А ты, Анас?

— А с какой вдруг стати. – упрямо мотнул бритой головой рыжеусый киргиз, возведенный во Извечный Чин с должности оперуполномоченного мехколонны на строительстве Турксиба.

— Не простит ведь. – поёжился голштинец, припоминая запоротых опосля куда менее явного выражения господского неудовольствия. Да, конечно, то были собственные Улькины холопья, но… Для выражения неудовольствий есть и другие пути, и их множество, не так ли?

— Да сдались мне её прощенья. Она нам кто, Федь? Мы в её трактире поставлены службу справлять, вот и справляем. А так-то у нас и своё начальство имеется. Которому виднее, где чьму десятку быть.

— Твоё дело. А я-то попривык уж к ней; да видно, пора отвыкать… Только как раньше уже не будет, можешь мне поверить, я при её трактирах ещё с Александра Александрыча состою.

— Это ты правильно сказал, Феодор. То моё дело.

— Ничего не говорю, — твоё так твоё… Ну, давай, что ли.

Под туго затянутыми галстуками одинаково дернулись кадыки.

— О, Великая Мать с Головнёй уходить навострились.

— Наконец-то. Чем дальше начальство… — недоговорил Анас, и моргнул бармену насчет повтора.

— Не пойдёшь, на отбытие? Крыльцо-то нынче за твоими.

— Не. Сами всё как надо сделают; чай, в десятке ни единого необмятого.

Крутя на стойке вновь наполненные бокалы, десятники задумались каждый о своём.

— А Мать-то наша не дитятко. Заметил, Анас? – после долгой паузы раздумчиво пробормотал голштинец. – Ой не дитятко…

— Хоть и пощадила. – согласился киргиз.

— Ага. Я как Ея Извечности голос заслышал, так у меня аж ятра во чрево повтянулися, веришь-нет. Зря про Неё болтали.

— Да текут дни по желанию Ея. – пробормотал положенное киргиз. – Ты, кстати, после смены не вздумай потеряться. Сядешь и напишешь, кто там чего болтал.

— А..? Ага…


Почитать ещё:

Оставить комментарий

Вам надо войти чтобы оставить комментарий.

Поиск по сайту:





Карта сайта